Неточные совпадения
Левин положил брата
на спину, сел подле него и
не дыша
глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но
на лбу его изредка шевелились мускулы, как у
человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря
на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно остается для Левина.
— Да нет, Костя, да постой, да послушай! — говорила она, с страдальчески-соболезнующим выражением
глядя на него. — Ну, что же ты можешь думать? Когда для меня нет
людей, нету, нету!… Ну хочешь ты, чтоб я никого
не видала?
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь
на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий
человек. Однако ты мне
не ответил
на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо
глядя в глаза Облонскому.
— Я несчастлива? — сказала она, приближаясь к нему и с восторженною улыбкой любви
глядя на него, — я — как голодный
человек, которому дали есть. Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он
не несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот мое счастье…
Дарья Александровна всем интересовалась, всё ей очень нравилось, но более всего ей нравился сам Вронский с этим натуральным наивным увлечением. «Да, это очень милый, хороший
человек», думала она иногда,
не слушая его, а
глядя на него и вникая в его выражение и мысленно переносясь в Анну. Он так ей нравился теперь в своем оживлении, что она понимала, как Анна могла влюбиться в него.
Так умный врач
глядит спокойно
на появляющиеся временные припадки и сыпи, показывающиеся
на теле,
не истребляет их, но всматривается внимательно, дабы узнать достоверно, что именно заключено внутри
человека.
Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно
на одном и том же месте, как
человек, который весело вышел
на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными
глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего
не может быть такого
человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, —
не платок ли? но платок в кармане;
не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего
не оставила
на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду
людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину,
на жизнь
глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский
человек — какой-то пропащий
человек. Нет силы воли, нет отваги
на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего
не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь
на диету, — ничуть
не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык
не ворочается, как сова, сидишь,
глядя на всех, — право и эдак все.
Во время покосов
не глядел он
на быстрое подыманье шестидесяти разом кос и мерное с легким шумом паденье под ними рядами высокой травы; он
глядел вместо того
на какой-нибудь в стороне извив реки, по берегам которой ходил красноносый, красноногий мартын — разумеется, птица, а
не человек; он
глядел, как этот мартын, поймав рыбу, держал ее впоперек в носу, как бы раздумывая, глотать или
не глотать, и
глядя в то же время пристально вздоль реки, где в отдаленье виден был другой мартын, еще
не поймавший рыбы, но глядевший пристально
на мартына, уже поймавшего рыбу.
— Хорошо; положим, он вас оскорбил, зато вы и поквитались с ним: он вам, и вы ему. Но расставаться навсегда из пустяка, — помилуйте,
на что же это похоже? Как же оставлять дело, которое только что началось? Если уже избрана цель, так тут уже нужно идти напролом. Что
глядеть на то, что
человек плюется!
Человек всегда плюется; да вы
не отыщете теперь во всем свете такого, который бы
не плевался.
— И
на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что
не может
не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог
людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и
глядеть не можно, а никто
не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век
на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен
человек; когда
на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал
глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь
на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто
не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Вид этого
человека с первого взгляда был очень странный. Он
глядел прямо перед собою, но как бы никого
не видя. В глазах его сверкала решимость, но в то же время смертная бледность покрывала лицо его, точно его привели
на казнь. Совсем побелевшие губы его слегка вздрагивали.
В коридоре они столкнулись с Лужиным: он явился ровно в восемь часов и отыскивал нумер, так что все трое вошли вместе, но
не глядя друг
на друга и
не кланяясь. Молодые
люди прошли вперед, а Петр Петрович, для приличия, замешкался несколько в прихожей, снимая пальто. Пульхерия Александровна тотчас же вышла встретить его
на пороге. Дуня здоровалась с братом.
Учились бы,
на старших
глядя:
Мы, например, или покойник дядя,
Максим Петрович: он
не то
на серебре,
На золоте едал; сто
человек к услугам...
Скорее в обморок, теперь оно в порядке,
Важнее давишной причина есть тому,
Вот наконец решение загадке!
Вот я пожертвован кому!
Не знаю, как в себе я бешенство умерил!
Глядел, и видел, и
не верил!
А милый, для кого забыт
И прежний друг, и женский страх и стыд, —
За двери прячется, боится быть в ответе.
Ах! как игру судьбы постичь?
Людей с душой гонительница, бич! —
Молчалины блаженствуют
на свете!
Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее мужа, она написала к
человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью: она уже
не смеялась и
не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и
глядела на него с недоумением.
Катя неохотно приблизилась к фортепьяно; и Аркадий, хотя точно любил музыку, неохотно пошел за ней: ему казалось, что Одинцова его отсылает, а у него
на сердце, как у всякого молодого
человека в его годы, уже накипало какое-то смутное и томительное ощущение, похожее
на предчувствие любви. Катя подняла крышку фортепьяно и,
не глядя на Аркадия, промолвила вполголоса...
— Да, — проговорил он, ни
на кого
не глядя, — беда пожить этак годков пять в деревне, в отдалении от великих умов! Как раз дурак дураком станешь. Ты стараешься
не забыть того, чему тебя учили, а там — хвать! — оказывается, что все это вздор, и тебе говорят, что путные
люди этакими пустяками больше
не занимаются и что ты, мол, отсталый колпак. [Отсталый колпак — в то время старики носили ночные колпаки.] Что делать! Видно, молодежь, точно, умнее нас.
Учитель встречал детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался
человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом
на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку,
не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим голосом, внятными словами, но Дронов находил, что учитель говорит «из-под печки».
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», — решил Самгин, медленно шагая по комнате. Но о выстреле он
не думал, все-таки
не веря в него. Остановясь и
глядя в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо,
на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а
на балконе дворца, плечо с плечом, голубой царь, священник в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой
людей плывут мудрые слова примирения.
«Приятельское, — мысленно усмехнулся Клим, шагая по комнате и
глядя на часы. — Сколько времени сидел этот
человек: десять минут, полчаса? Наглое и глупое предложение его
не оскорбило меня, потому что
не могу же я подозревать себя способным
на поступок против моей чести…»
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и,
глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а
не простишь —
на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это
не погань,
не смей, Иуда, я
на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем
людям, ни богу никогда обиды моей
не прощу». Ох,
не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал: почему именно Макаров, а
не он говорит это? И,
глядя на товарища через очки, он думал, что мать — права: лицо Макарова — двойственно. Если б
не его детские, глуповатые глаза, — это было бы лицо порочного
человека. Усмехаясь, Клим сказал...
Не глядя на нее, книжник достал из-за пазухи деревянную коробку и стал свертывать папироску. Скучающие
люди рассматривали его все более недоброжелательно, а рябой задорно сказал...
Напевая, Алина ушла, а Клим встал и открыл дверь
на террасу, волна свежести и солнечного света хлынула в комнату. Мягкий, но иронический тон Туробоева воскресил в нем
не однажды испытанное чувство острой неприязни к этому
человеку с эспаньолкой, каких никто
не носит. Самгин понимал, что
не в силах спорить с ним, но хотел оставить последнее слово за собою.
Глядя в окно, он сказал...
Он говорил еще что-то, но, хотя в комнате и
на улице было тихо, Клим
не понимал его слов, провожая телегу и
глядя, как ее медленное движение заставляет встречных
людей врастать в панели, обнажать головы. Серые тени испуга являлись
на лицах, делая их почти однообразными.
Самгина ошеломил этот неожиданный и разноголосый, но единодушный взрыв злости, и, кроме того, ‹он› понимал, что,
не успев начать сражения, он уже проиграл его. Он стоял,
глядя, как
люди все более возбуждают друг друга, пальцы его играли карандашом, скрывая дрожь. Уже начинали кричать друг
на друга, а курносый
человек с глазами хорька так оглушительно шлепнул ладонью по столу, что в буфете зазвенело стекло бокалов.
Самгин понимал, что говорит излишне много и что этого
не следует делать пред
человеком, который,
глядя на него искоса, прислушивается как бы
не к словам, а к мыслям. Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но слов он
не мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил другой
человек. И возникало опасение, что этот другой может рассказать правду о записке, о Митрофанове.
«Зачем дикое и грандиозное? Море, например. Оно наводит только грусть
на человека,
глядя на него, хочется плакать. Рев и бешеные раскаты валов
не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала мира, одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания».
Вскочила и, быстро пробежав по бревнам, исчезла, а Клим еще долго сидел
на корме лодки,
глядя в ленивую воду, подавленный скукой, еще
не испытанной им, ничего
не желая, но догадываясь, сквозь скуку, что нехорошо быть похожим
на людей, которых он знал.
В ответ
на этот плачевный крик Самгин пожал плечами,
глядя вслед потемневшей, как все
люди в этот час, фигуре бывшего агента полиции. Неприятная сценка с Митрофановым, скользнув по настроению,
не поколебала его. Холодный сумрак быстро разгонял
людей, они шли во все стороны, наполняя воздух шумом своих голосов, и по веселым голосам ясно было:
люди довольны тем, что исполнили свой долг.
Он взял извозчика и, сидя в экипаже, посматривая
на людей сквозь стекла очков, почувствовал себя разреженным, подобно решету; его встряхивало; все, что он видел и слышал, просеивалось сквозь, но сетка решета
не задерживала ничего. В буфете вокзала,
глядя в стакан, в рыжую жижицу кофе, и отгоняя мух, он услыхал...
Самгин чувствовал себя
человеком, который случайно попал за кулисы театра, в среду третьестепенных актеров, которые
не заняты в драме, разыгрываемой
на сцене, и
не понимают ее значения.
Глядя на свое отражение в зеркале,
на сухую фигурку, сероватое, угнетенное лицо, он вспомнил фразу из какого-то французского романа...
Загнали во двор старика, продавца красных воздушных пузырей, огромная гроздь их колебалась над его головой; потом вошел прилично одетый
человек, с подвязанной черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни
на кого
не глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.
И, взяв Прейса за плечо, подтолкнул его к двери, а Клим, оставшись в комнате,
глядя в окно
на железную крышу, почувствовал, что ему приятен небрежный тон, которым мужиковатый Кутузов говорил с маленьким изящным евреем. Ему
не нравились демократические манеры, сапоги, неряшливо подстриженная борода Кутузова; его несколько возмутило отношение к Толстому, но он видел, что все это, хотя и
не украшает Кутузова, но делает его завидно цельным
человеком. Это — так.
— Революция —
не завтра, — ответил Кутузов,
глядя на самовар с явным вожделением, вытирая бороду салфеткой. — До нее некоторые, наверное, превратятся в
людей, способных
на что-нибудь дельное, а большинство — думать надо — будет пассивно или активно сопротивляться революции и
на этом — погибнет.
«Конечно, это она потому, что стареет и ревнует», — думал он, хмурясь и
глядя на часы. Мать просидела с ним
не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в каждом
человеке можно обнаружить простенький стерженек,
на котором
человек поднимает флаг своей оригинальности.
Все молчали,
глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка,
на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный
человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня
на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то
на золотую рыбу с множеством плавников, то
на глубокую, до дна реки, красную яму, куда
человек с шестом хочет прыгнуть, но
не решается.
Становилось холоднее. По вечерам в кухне собиралось греться
человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались
на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин,
не вслушиваясь в их речи, но
глядя на лица этих
людей, думал, что они заражены верой в невозможное, — верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к
человеку, который
не нужен им, но и
не мешает.
— А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке — камни, в почках — песок, меня скоро черти возьмут в кухарки себе, так я у них похлопочу за тебя, ей-ей! А? Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот,
гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет все
на девушек трачу, скольких в
люди вывела, а ты — что, а? Ты, поди-ка, и
на бульвар ни одной
не вывел, праведник! Ни одной девицы
не совратил, чай?
И сам домик обветшал немного,
глядел небрежно, нечисто, как небритый и немытый
человек. Краска слезла, дождевые трубы местами изломались: оттого
на дворе стояли лужи грязи, через которые, как прежде, брошена была узенькая доска. Когда кто войдет в калитку, старая арапка
не скачет бодро
на цепи, а хрипло и лениво лает,
не вылезая из конуры.
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть
на человека:
глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и
не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато ее и ценил почти один Штольц, зато
не одну мазурку просидела она одна,
не скрывая скуки; зато,
глядя на нее, самые любезные из молодых
людей были неразговорчивы,
не зная, что и как сказать ей…
«Это
не бабушка!» — с замиранием сердца,
глядя на нее, думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были
людям не грубые силы мышц,
не гордость крепких умов, а силы души — нести великую скорбь, страдать, терпеть и
не падать!
Глядя на него, слушая его, видя его деятельность, распоряжения по хозяйству, отношения к окружающим его
людям, к приказчикам, крестьянам — ко всем, кто около него был, с кем он соприкасался, с кем работал или просто говорил, жил вместе, Райский удивлялся до наивности каким-то наружно будто противоположностям, гармонически уживавшимся в нем: мягкости речи, обращения — с твердостью, почти методическою, намерений и поступков, ненарушимой правильности взгляда, строгой справедливости — с добротой, тонкой, природной, а
не выработанной гуманностью, снисхождением, — далее, смеси какого-то трогательного недоверия к своим личным качествам, робких и стыдливых сомнений в себе — с смелостью и настойчивостью в распоряжениях, работах, поступках, делах.
— А то, что
человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она,
глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
Райский, воротясь с прогулки, пришел к завтраку тоже с каким-то странным, решительным лицом, как будто у
человека впереди было сражение или другое важное, роковое событие и он приготовлялся к нему. Что-то обработалось, выяснилось или определилось в нем. Вчерашней тучи
не было. Он так же покойно
глядел на Веру, как
на прочих,
не избегал взглядов и Татьяны Марковны и этим поставил ее опять в недоумение.
«Зачем так много всего этого? — скажешь невольно,
глядя на эти двадцать, тридцать блюд, —
не лучше ли два-три блюда, как у нас?..» Впрочем, я
не знаю, что лучше: попробовать ли понемногу от двадцати блюд или наесться двух так, что
человек после обеда часа два томится сомнением, будет ли он жив к вечеру, как это делают иные…